– Я мог бы и себе устроить… – он аккуратно, изящными движениями, заваривал чай, – однако положено, чтобы я в БУР ходил. В тюрьме люди сидят, надо за ними присматривать… – с появлением Волка на зоне, в начале осени, у политических прекратили отбирать одежду. Воры подтянулись, в бараках никто не матерился, игры в карты на людей закончились.
Насколько видел Павел Владимирович, Волк проводил большую часть времени за решением шахматных задач или с томом русской классики. Он лежал на нарах, покуривая хорошие папиросы, попивая чай, листая Чехова или Достоевского. Хозяин лагеря, правда, много переписывался. Это была особая, как ее называл Волк, внутренняя почта. Записки передавались с этапами, покидавшими лагерь. Максим поводил рукой:
– Мне надо поддерживать связь, с как бы это выразиться, коллегами… – каждое утро дневальный приносил в закуток два ведра горячей воды. У них отлично работала печь, в бараке всегда было тепло. Павел Владимирович рассмотрел синие, искусной работы татуировки Волка. Максим показал первую, на левом запястье, с оскалившимся зверем:
– Я ее мальчишкой сделал… – Волк затянулся папиросой, – с тех пор все и пошло…
Здесь были кресты и купола, парящий орел, рогатый дьявол, корабль с развернутыми парусами, кинжалы, черепа, и даже обнаженная женщина, с факелом, на фоне тюремной решетки. Волк усмехнулся:
– Она на Статую Свободы похожа, в Нью-Йорке. Это и есть свобода… – Павел Владимирович открыл рот. Доцент не ожидал, что вор, не закончивший среднюю школу, будет знать, что такое Нью-Йорк.
Потом он понял, что ученик свободно, хоть и с акцентом, говорит на французском и немецком языке, разбирается в технике, любит живопись и музыку. Павел Владимирович никогда не выезжал за границу, но читал те, же книги, что и Волк. На занятиях они говорили о картинах Лувра и Национальной Галереи, в Лондоне. По словам Волка, в июне он выходил на волю:
– Мне больше года сидеть незачем. Сейчас даже меньше получилось… – он подмигивал дневальному, – но вы не беспокойтесь, я оставлю распоряжения. Вас никто не тронет, даже когда я освобожусь. Другой смотрящий появится, достойный человек… – с осени Волк занимался с доцентом английским языком. Он собирался продолжить уроки в Москве. Павел Владимирович порекомендовал нескольких преподавателей.
– Если они еще работают… – доцент развел руками, – как видите, Максим Михайлович, за филологические споры можно попасть в тюрьму… – ученый получил пять лет по пятьдесят восьмой статье, двенадцатому пункту. На семинаре студентов, дипломников, зашла речь о влиянии Байрона на русскую поэзию. Кто-то из молодежи заметил, что Байрон, живи он во времена революции, вряд ли бы поддержал большевиков, скорее, встав на сторону анархистов. Павел Владимирович, переживший чистки, в тридцать седьмом году, быстро пресек, как он выразился, рассуждения на опасные темы, но ничего не помогло:
– Всех арестовали, – горько усмехнулся доцент, – кроме двоих человек. Теперь я хотя бы знаю, кто доносил. Но какая разница, мне еще четыре года сидеть. Меня к студентам больше не допустят… – в тетради Максим, четким почерком, выписывал неправильные глаголы. У них оставалось минут десять, до общего подъема. Павлу Владимировичу надо было отправляться в столовую, за пайкой. Он согласился:
– Продолжим, однако, надо и отдыхать иногда, Максим Михайлович. Читайте… – велел доцент. Он поставил Волку хорошее произношение. Павел Владимирович учился у преподавателей, получивших дипломы до революции, работавших в Демидовском юридическом лицее, до его закрытия, большевиками. Он знал пожилых профессоров, видевших Тауэр, Букингемский дворец, и посещавших лекции, в Оксфорде и Кембридже.
– Shall I compare thee to a summer’s day?
Thou art more lovely and more temperate:
Rough winds do shake the darling buds of May,
And summer’s lease hath all too short a date…
Максим читал наизусть, почти не подглядывая в тетрадь. Волк хорошо знал поэзию. В библиотеке он не появлялся. Книги Максиму приносили в барак. Шекспира в КВЧ Волжского ИТЛ не держали, тем более, в оригинале. Павел Владимирович диктовал Волку сонеты по памяти. Закончив, Максим кивнул дневальному. Доцент опять дернул за проводок. Репродуктор ожил, извергая бравурную музыку.
На часах было без пяти пять. Поверка начиналась в половине шестого, под черным, звездным небом, на морозе. В шесть утра ворота распахивались, зэков гнали к перекрытым рекам, Волге и Шексне. В середине апреля, по плану, начиналось наполнение водохранилища. В мае сдавался первый шлюз. Здание гидростанции пока состояло только из серых, бетонных стен, не подведенных под крышу. Каждый день начальник лагеря, товарищ Журин, прохаживаясь вдоль рядов заключенных, напоминал, что они строят вторую крупнейшую гидростанцию СССР, после Днепрогэса.
– К осени, граждане… – гремел голос Журина, – мы обещаем ввести в строй первые два гидроузла… – Волк на поверки не ходил. В июне он собирался вернуться на место экспедитора Пролетарского торга, к своим обыкновенным, занятиям. Он получил всего десять месяцев, дав себя арестовать в трамвае, на Садовом кольце, после карманной кражи.
Барак поднимался. Павел Владимирович принес два ведра снега, поставив их на печку. Он взял бушлат, с ушанкой. Пора было идти за дневной пайкой тяжелого, плохо пропеченного хлеба. Его раздавали на деревянных подносах.
Над зоной неслась какая-то песенка, из кинофильма. У столовой, в маленькой очереди передавали друг другу окурок, над головами зэка вился сизый дымок. Люди шныряли между бараками, по протоптанным среди высоких сугробов тропинкам. У двери лечебной части скопилась небольшая толпа, ожидавшая открытия.