– Она может получить американское гражданство, для себя и дочери. И поминай, как звали. Ищи ее, по всему миру, со сведениями о золоте партии, на швейцарских счетах, о выплатах агентам, от Аргентины до Японии… – Кукушка, как и Зорге, настаивала, что Германия собирается атаковать Советский Союз, летом следующего года. На Лубянке подобные радиограммы считались мусором и дезинформацией немцев. Сведениям от герра фон Рабе верили больше. Немец утверждал, что фюрер собирается заняться Британией и Америкой, а вовсе не СССР.
В случае, если бы Кукушка прошла проверку, Петр, все равно, хотел предложить вернуть ее дочь в Москву, для надежности. Девочка следующим летом заканчивала школу. Ее можно было бы взять в иностранный отдел, посадить на бумажную работу и держать, как заложника. Он заикнулся об этом на совещании. Наум Исаакович усмехнулся:
– На товарища Марту Янсон у нас другие планы, Петр.
Эйтингон не сказал, какие, однако, Петр видел, по лицу Берии, что Лаврентий Павлович знает о будущем товарища Янсон.
После возвращения из Прибалтики, Воронову было стыдно смотреть в глаза коллегам. Если бы он верил в Бога, он бы пошел в церковь, поблагодарить за то, что в газетах ничего о Степане не напечатали. Подобного и не могло случиться, но Петр не хотел думать, как бы он объяснил поведение брата жене.
Каждый раз, видя Тонечку, Петр говорил себе, что она, аристократка и дочь герцога. Род жены уходил корнями к Вильгельму Завоевателю. Тонечка, комсомолка, и деликатный человек, никогда не напоминала мужу о своем происхождении, но Петр, несмотря на знание языков, любовь к опере, и умение разбираться в винах, чувствовал себя рядом с женой тем, кем и был, плебеем, сыном рабочего, внуком, как Петр предполагал, крепостного крестьянина. Ему не хотелось краснеть перед Тонечкой за мерзавца, дебошира и пьяницу, который, по несчастной случайности, оказался его братом, да еще и похожим, на Петра, как две капли воды.
Тонечке он объяснил, что Степана из Белоруссии перевели на север. Это было частью правды. Подонка, наконец-то, выгнали с треском из партии, и лишили орденов. Петр только знал, что Степана отправили куда-то за полярный круг. До самолетов брата не допускали, из-за алкоголизма и склонности к дракам.
– Пусть тихо спивается, – махнул рукой Воронов, – Володе такой родственник ни к чему… – Петр не стал интересоваться у брата, куда Степан дел заключенного контрреволюционера, и агента британской разведки, гражданина Горовица. Воронов не хотел разговаривать со Степаном, и даже видеть мерзавца, едва не разрушившего его карьеру.
Наум Исаакович и Берия ничего о скандале не упоминали. Товарищ Сталин давно сказал, что сын за отца не отвечает, а брат за брата, тем более. Петру, все, равно, было неловко. Он понял, что Степана окрутила какая-то хорошенькая еврейка. Брат, поддавшись на ее уговоры, вытащил Горовица из тюрьмы. Раввин пропал без следа, Воронов не стал его искать. Он беспокоился не о судьбе Горовица, а о своем продвижении по службе. Петр воткнул гражданина в список расстрелянных в Каунасе контрреволюционеров.
В кафе на углу рю Домбасль Петра узнавали. Хозяин варил кофе, как он любил, с молоком. Здесь обжарка оказалась лучше той, что подавали в пансионе. Обедал Петр в дешевом ресторане, по соседству, заказывая крок-месье, или салат. Стены пестрели афишами монпарнасских варьете, к потолку поднимался сизый, табачный дым. Биньямин поздно ложился, и не появлялся на улице до полудня. Воронов очинил карандаш серебряной точилкой. Закинув ногу на ногу, он принял от гарсона большую чашку, вдохнув горьковатый, острый аромат.
Наверху ожило радио:
– Доблестные летчики Люфтваффе сегодня утром начали атаки на военные базы и аэродромы Британии. Недалек час окончательной победы вермахта… – в блокнот Воронов заносил результаты слежки за Биньямином. Пока ничего подозрительного Петр не увидел. Он проводил глазами высокого, белокурого мужчину, на велосипеде. Рабочий носил куртку, испачканную краской, и суконную беретку. В плетеной корзине лежали банки, кисти, и мотки проволоки.
– Маляр, – зевнул Петр, приготовившись к очередному скучному дню.
Старый велосипед, на мраморном полу вестибюля апартаментов, в Сен-Жермен-де-Пре, выглядел незваным гостем. Плетеная корзина опустела, в ней остались только кисти. Банки, и бутылка темного стекла перекочевали на дубовый стол, на блистающей чистотой кухне. В развернутом листе коричневой упаковочной бумаги лежали мелкие гвозди, и обрезки проволоки. Пахло кофе, табаком, и чем-то химическим, слабо, но довольно неприятно. На стуле стоял потрепанный, кожаный саквояж. Длинные пальцы, в пятнах от краски, порхали над открытой, жестяной банкой.
– Я даже вино захватил… – в бокалах от Lalique сверкало, золотилось двадцатилетнее Шато д» Икем, – незачем его бошам оставлять.., – велосипед Мишель одолжил у внука мадам Дарю, консьержки на рю Мобийон. Сын мадам Дарю сидел в плену, после «странной войны». Шестнадцатилетнего внука, разумеется, не призвали, но мальчишка держал в комнате портрет де Голля и французский флаг:
– Я ему сказал… – Мишель оторвался от банки, затянувшись сигаретой, – чтобы поменьше болтал, о генерале де Голле, обо всем… – он повел рукой:
– Сейчас надо быть осторожнее. Что петух? – поинтересовался он, глядя на газовую, американскую духовку:
– Петух скоро будет готов, – отозвался Федор, опустив стеклянный купол на блюдо, где он разложил сыры, – девушки вернутся с нашими… – он поискал слово, – гостями, и можно садиться обедать. Допьем твою бутылку, – он, мимолетно, погладил этикетку, – и примемся за мой погреб. Как подарок для редакции? – Федор склонил рыжеволосую голову: